Автор: Валентин Распутин

Глава 1

В морозы в бане Гуськовых, стоящей на нижнем огороде у Ангары, поближе к воде, случилась пропажа: исчез хороший, старой работы, плотницкий топор Михеича. Сроду, когда надо было что-то убрать от чужих глаз, толкали под не пришитую половицу сбоку от каменки, и старик Гуськов, крошивший накануне табак, хорошо помнил, что он сунул топор туда же. Но топора там не оказалось. Когда Михеич искал, то обнаружил, что пропали еще охотничьи лыжи и половина листового табака-самосада. Настена почти сразу поняла, что вор – ее муж. Тогда женщина отнесла в баню хлеб, и вскоре его кто-то забрал. Растопив через несколько дней баню, Настена решила подождать, и вскоре туда действительно пришел Андрей.

Глава 2

Семья Гуськовых жила в деревне Атамановка, около реки Ангара. Свое название Атамановка получила от другого, еще более громкого и пугающего – от Разбойниково. Когда-то в старые годы здешние мужички не брезговали одним тихим и прибыльным промыслом: проверяли идущих с Лены золотишников. Настену в Атамановку судьба занесла с верхней Ангары. В голодном тридцать третьем году, похоронив в родной деревне близ Иркутска мать и спасаясь от смерти сама, шестнадцатилетняя Настена собрала свою малую, на восьмом году, сестренку Катьку и стала спускаться с ней вниз по реке, где, по слухам, люди бедствовали меньше. Отца у них убили еще раньше, в первый смутный колхозный год, и убили, говорят, случайно, целя в другого, а кто целил – не нашли. Так они остались сиротами. Только Катька, для которой Настена осталась вместо матери, заставляла ее шевелиться, предлагать себя в работницы, просить кусок хлеба. К осени сестры добрались до деревни Рютина, где, Настена помнила, жила тетка по отцу. Та поворчала, поворчала, но девчонок приняла. Голод, когда есть чем лечить его, лечить нетрудно, и уже к зиме Настена мало-помалу взялась поправляться. А на следующий год ухнул такой урожай, что не отъесться было бы стыдно. Постепенно у Настены разгладились ранние морщины на лице, налилось тело, на щеках заиграл румянец, осмелели глаза. Девушка устроилась работать в колхоз, где и познакомилась с Андреем Гуськовым. Они быстро поженились и переехали в Атамановку. Настена кинулась в замужество, как в воду, – без лишних раздумий: все равно придется выходить, без этого мало кто обходится – чего ж тянуть? Семеновна давно уже ждала невестку, чтобы сделать себе наконец послабление, и, дождавшись, расхворалась, у нее стали сильно отекать ноги, ходила она тяжело, переваливаясь с боку на бок, как утка. Но хозяйкой оставалась она, всю жизнь Семеновна крутила это колесо, и сейчас другие руки, взявшиеся за него, казались ей и неловкими и ленивыми потому лишь, что это были не ее руки. Характер у нее выказался не сладкий: то она принималась ворчать, не терпя ни возражений, ни оправданий, то в злости надувалась и не хотела сказать ни слова – надо было иметь каменное, как у Настены, терпение, чтобы не схватиться с ней и не разругаться. За четыре года семейной жизни у Андрея и Настены не было детей. Как-то мужчина начал сильно попрекать жену за бездетность. Настена ответила, что неизвестно еще, кто из них причина, и Андрей избил ее до полусмерти. Настена терпела: в обычае русской бабы устраивать свою жизнь лишь однажды и терпеть все, что ей выпадет. К тому же виноватой в своей доле Настена считала себя. Андрей долго воевал удачно, но летом сорок четвертого года вдруг пропал. Лишь через два месяца пришло от него из Новосибирска, из госпиталя, письмо, в котором он сообщал, что ранен и что после поправки на несколько дней должны отпустить домой. Перед рождеством в Атамановку приехали председатель сельсовета и участковый милиционер: они искали пропавшего Андрея.

Глава 3

Сильные, жесткие руки схватили ее за плечи и прижали к лавке. От боли и страха Настена застонала. Голос был хриплый, ржавый, но нутро в нем осталось прежнее, и Настена узнала его. – Ты, Андрей?! Господи! Откуда ты взялся?! – Оттуда. Молчи. Ты кому говорила, что я здесь? – Никому. Я сама не знала. Он убрал наконец руки и чуть отступил назад. Все еще неверным, срывающимся голосом спросил: – Искали меня? – Милиционер недавно приезжал и с ним Коновалов из Карды. С отцом разговаривали. – Отец, мать догадываются про меня? – Нет. Отец думал, топор кто чужой взял. – А ты, значит, догадалась? Она не успела ответить. – Хлеб ты приносила? – Я. – Не спрашивай… – Дыхание у него опять поднялось и запрыгало. – Вот что я тебе сразу скажу, Настена. Ни одна собака не должна знать, что я здесь. Скажешь кому – убью. Убью – мне терять нечего. Так и запомни. Откуда хошь достану. У меня теперь рука на это твердая, не сорвется. – Господи! О чем ты говоришь?! – Я тебя не хочу пугать, но запомни, что сказал. Повторять не буду. Мне сейчас податься больше некуда, придется околачиваться здесь, возле тебя. Я к тебе и шел. Не к отцу, не к матери – к тебе. И никто: ни мать, ни отец – не должен обо мне знать. Не было меня и нету. Пропал без вести. Убили где по дороге, сожгли, выбросили. Я теперь в твоих руках, больше ни в чьих! Но если ты не хочешь этим делом руки марать – скажи сразу! Настена с трудом помнила себя. Все, что она сейчас говорила, все, что видела и слышала, происходило в каком-то глубоком и глухом оцепенении, когда обмирают и немеют все чувства! и когда человек существует словно бы не своей, словно бы подключенной со стороны, аварийной жизнью. В таких случаях страх, боль, удивление, озарение наступают позже, а до тех пор, пока человек придет в себя, в нем несет охранную службу трезвый, прочный и почти бесчувственный механизм. Настена слышала, как он нашарил по памяти деревянный костыль у двери и повесил на него полушубок, как стянул у порожка валенки и стал раздеваться. Чуть различимая корявая фигура приблизилась к Настене. Он повалил ее на пол. От бороды его, которой он тыкался Настене в лицо, почему-то пахло овчиной, и она все время невольно отворачивала лицо на сторону. Все произошло так быстро, что Настена не успела опомниться, как, взъерошенная и очумелая, снова сидела на лавке у занавешенного оконца, а на другой лавке, осторожно пофыркивая, плескался этот полузнакомый человек, ставший опять ее мужем. И ничего – ни утешения и ни горечи – она не ощутила, одно только слабое и далекое удивление да неясный, неизвестно к чему относящийся стыд. Муж сказал, чтобы послезавтра она принесла ему тулку, соль, спички и посуду для варки.

Глава 4

Находясь в госпитале в Новосибирске, Гуськов был уверен, что скоро попадет домой. Семь атамановских мужиков, призванных по первому набору, в числе которых был и Гуськов, уезжали из деревни на пяти ходках: провожающих набралось почти столько же, сколько фронтовиков. Но Андрей простился со своими дома: ни к чему растягивать слезы и причитания, а себе травить попусту душу. То, что приходится обрывать, надо обрывать сразу, так же сразу он надеялся когда-нибудь (а то до этого уже было недалеко) закончить жизнь, не хватаясь за надежды, которые не держат. Он обнялся с матерью, отцом и Настеной у ворот, прыгнул в ходок и понужнул коня, а отъезжая, выдержал не оглянуться; только за поскотиной, когда Атамановка скрылась из виду, он натянул вожжи и дождался остальных, чтобы ехать одним обозом. На станции он пропустил один состав, потом второй… Мысли Гуськова путались, терялись, он не знал, что делать. И оттого, что не мог ни на что решиться и тратил зря время, злился еще больше. Получая по продаттестату паек, он разговорился в очереди с маленьким веселым танкистом в шлеме и на костылях, с подогнутой, толсто обмотанной правой ногой. Танкист добирался в Читу, на восток. – А тебе куда? – спросил он Гуськова. Гуськов неожиданно ответил: – В Иркутск. – Вместе поедем, – обрадовался танкист. Но, проехав до Иркутска больше трех суток, Гуськов не на шутку перепугался. Если двигаться дальше – дня тоже не хватит. И двух не хватит зима. А возвращаться с полдороги – зачем тогда затевал все это, зачем изводился, рисковал, настырничал, кому что хотел доказать? Да и не поздно ли возвращаться? Гуськов вспомнил показательный расстрел, который ему довелось видеть весной сорок второго года, когда он только что пришел в разведку. На большой, как поле, поляне выстроили полк и вывели двоих: одного – самострела с подвязанной рукой, уже пожившего, лет сорока, мужика, и второго – совсем еще мальчишку. Этот тоже захотел сбегать домой, в свою деревню, до которой было, рассказывали, верст пятьдесят. Всего пятьдесят верст. А он вон откуда метнулся. Нет, не простят, даже штрафбатом не отделаться. Он не мальчишка, должен был понимать, на что идет. В Иркутске, растерянно бродя по вокзалу, он столкнулся с глазастой, пронырливой бабенкой, которая согласилась взять его на ночевку и привела к себе, далеко за город, в предместье. Она же сама, без подсказки догадавшись, что солдатик не знает, куда себя пристроить, подтолкнула его наутро к немолодой уже, но чистенькой, гладенькой немой женщине по имени Таня. У Тани он просидел в оцепенении и страхе весь день, все собираясь подняться и куда-нибудь, в какую-нибудь сторону двинуться, просидел так же другой, а потом и вовсе застрял, решив, что ему лучше переждать, пока его окончательно потеряют и дома, и на фронте. Работала Таня уборщицей в госпитале, бегала туда на дню два раза – рано утром и вечером – приносила с собой завернутые в тряпицу нарезанные ломти хлеба, а в стеклянной баночке – кашу или суп. Хорошо еще, что ей не надо было ничего объяснять, не надо было вообще разговаривать; как по заказу, на удивление удобно и удачно ему подвернулась женщина, у которой бог отнял слово. Со временем Таня все же научила Гуськова разбирать многие свои знаки. Она втолковывала ему их с той же любовью и терпением, с какой ребенка учат говорить. Через месяц ему стало совсем невмоготу. Хоть на смерть, но дальше. Поздним вечером, когда Таня убиралась в госпитале, он сбежал от нее. Дороги назад теперь ему не было, дорога оставалась одна – домой. Укрылся Андрей Гуськов в Андреевском, в старом зимовье возле речки. Расшурудил давно не троганную печку, вскипятил в манерке чаю и впервые за много волчьих дней согрелся. Через полчаса его вдруг стало сильно трясти, он видел по рукам и ногам, как ходит весь ходуном, – то ли тело, долго не знавшее тепла, набрало его сразу чересчур много, то ли сказывалось нервное напряжение, постоянное ожидание вот этого мига, когда можно будет наконец расслабиться, не остря каждую минуту глаза и уши, и отдохнуть. Но еще до японской войны пришел в Атамановку из Расеи переселенец Андрей Сивый с двумя сыновьями. Пообсмотрелся, поогляделся и, на удивление мужикам, выбрал себе место для хозяйства за Ангарой. Избу поставил, как все люди, в деревне, а целину для пашни разодрал здесь. Особенно много ему корчевать и не пришлось, полян и прогладей, удобных для работы, тут было достаточно. Срубил два зимовья: одно у речки, поближе к покосам, второе повыше, на взлобке, километрах в двух от первого, и повел хозяйство, да еще как повел! С тех пор край этот и стали называть Андреевским, по имени Андрея Сивого.

Глава 5

Андрей скрывался в Андреевском нижнем зимовье. Вечером, как никогда ранняя в этом году, была подписка на заем, и Настена размахнулась на две тысячи. Только один Иннокентий Иванович из деревни дотянул до этой цифры, но у Иннокентия Ивановича, всякий знал, денег куры не клюют, его так и звали: Иннокентий Карманович, а из чего, из каких шишей собиралась рассчитываться Настена, она и сама не представляла. На собрание пошла Настена, а о чем, по какому вопросу оно будет, заранее не сказали. И вот нате – бухнула. Уполномоченный похвалил, народ подивился, а Настена и сама испугалась своей смелости, но слово, как известно, не воробей, вылетит – не поймаешь. Отступать было поздно. Какой-то понимающий голос изнутри успокоил Настену, что она делает правильно. Михеич, как пришла и заикнулась про заем, сразу спросил: – Ну и на сколь? – На две тыщи. Он вскинул от починки, за которой сидел на лавке, голову и не поверил: – Ты че, дева, со мной шутки шутишь? – Какие шутки… – Ас ума не спятила? Они, может, у тебя есть? Может, спрятанные лежат? – Нету. – Чем ты в таком разе думала? Где ты их собираешься брать? Меня или ее, – он кивнул на печку, где лежала Семеновна, – может, хочешь загнать? Дак нас никто даром не возьмет. – Сказали, в последний раз. Для победы. – Для победы… На печи завозилась Семеновна, высунула голову: – Це, це она говорит? – Говорит, что богатые сильно стали. Что денег много накопили. Так много, что девать некуда. Она все рассчитала правильно. После собрания, видя, что Нестор, председатель колхоза, доволен подпиской – спущенную цифру подняли, не уронили, – с улыбочкой, что твоя именинница, подкатила к нему: – Нестор Ильич, – Даже повеличала, чтобы подольститься, – кто завтра товарища уполномоченного поедет отвозить? Нестор хитро прищурился на нее и окликнул: – Товарищ уполномоченный, а товарищ уполномоченный! Тут вот наша сегодняшняя ударница изъявляет желание с тобой завтра до Карды прокатиться. Как ты – не против? Подошел уполномоченный, какой-то мятый весь, подержанный мужичонка с пучками волос на голове, и заворковал, заглядывая Настене в глаза: – Какой же мужчина будет против? Я даже мечтать о таком провожатом не надеялся. Нестор по-свойски хлопнул его по плечу: – Ты только обратно ее потом отпусти. – И подмигнул Настене. – Долго не держи, а то у нас и так тут работать некому. Завтра она поедет в Карду. Предстояло еще сообщить эту новость Михеичу, но лучше утром, на сегодня ему хватит и двух тысяч. Господи, что у нее теперь за жизнь пойдет?! Что с ними будет?! Что будет?! Добрая душа Михеич. Не он – Настене в эти годы пришлось бы совсем худо. Семеновна готова держать ее на привязи, от работы да от хозяйства не пускать ни на шаг.  Везла она с собой в отдельном узелке шерстяную вязаную кофту и, на всякий случай, если не позарятся на кофту, дорогую и красивую серую оренбургскую шаль, которую Андрей купил ей еще в первый год, как сошлись. Везла, чтобы обменять на муку. Картошки с ведро она Андрею утащила, а муку отсыпать побоялась: ее и всего-то в ларе осталось квашни на две. Будет у мужика мука – все легче: можно стряпать лепешки и потихоньку прикусывать. Обменивать она станет как бы для эвакуированной Маруси.  Карда – деревня большая, и концы в воду там спрятать можно.  Уполномоченный лез с разговорами – она неохотно отвечала. Есть же такие мужики: все вроде на месте, а не мужик, одна затея мужичья. Вот и этот такой – ему только на облигации баб и подписывать. Не говорит, а всхлипывает, и лицо как застиранное: сколько раз за жизнь умывался – все, как на материи, осталось на нем, вот-вот местами покажутся дырки.  Но уполномоченный здесь неожиданно осмелел. Сидел, сидел и вдруг схватил Настену сзади за ноги, повалил на себя и захрюкал. Настена ловко сама не думала, что так сумеет, – вывернулась и тут же вывалила его из кошевки в снег; Карька испугался и поддал, а Настена не стала его удерживать: пусть промнется товарищ уполномоченный, погорячит свою кровушку ножками. Три с половиной года, как доска, жила одна, но на такого ни за что никогда не позарилась бы. А теперь у нее есть мужик, не этому чета, как-нибудь успокоит.  Уполномоченный подбежал, запыхавшись, и, ничего не поняв, приняв Настенино сопротивление за игру, снова полез к ней. Пришлось осадить его как следует. Он захлопал глазами и притих, а через полчаса, словно вывернувшись, уже хвастал женой, рассказывал о ребятишках. Настена успокоилась – давно бы так – и заторопила Карьку. Вечером Настена легко обменяла кофту на полпуда муки, шаль не пришлось даже показывать. Это так ее обрадовало, что на ночь глядя она засобиралась было обратно, да, слава богу, одумалась. Ночью спала и не спала, слышала сквозь стены, как хрумкает сено Карька, как отряхивается он от мороза и перебирает ногами. Уже рассвело, когда она остановила Карьку, взяла его в повод и повела по наледи в открывающийся с берега распадок.

Глава 6

Настёна поздоровалась с ним и застала его врасплох. Он явно не ожидал ее увидеть. И вот теперь, взлохмаченный и ошалелый, он стоял перед Настеной, все еще не в силах поверить, что это она, и испытывая противное и досадливое чувство, что так перед ней напугался. На этот раз она смогла лучше разглядеть его. Он был в ватных брюках и шерстяных носках. Только сейчас Настена заметила, что одна щека у него обморожена, на ней темнело пятно. Настена все еще не знала, как к нему подступиться и что сказать, а он то ли по-прежнему не мог преодолеть свою растерянность и оттого злился, то ли не решался сразу натягивать соединявшие их связи, которые за эти годы, неизвестно, сохранились или нет. Настёна похвасталась, что привезла ему муку для лепёшек, но он как то холодно ей отвечал. Она спросила, мол, не рад видеть что ли и может ей вообще лучше уехать, но он сказал, что никуда не пустит ее. – Неужто думаешь, я не рад, что ты приехала? Рад, Настена, еще как рад! Да радость-то у меня теперь ишь какая: ей требуется знать, нужна она или нет, можно ее показывать или нельзя. Настена ткнулась ему в грудь головой: – Господи! О чем ты говоришь? Я же тебе не чужая. Мы с тобой четыре года вместе прожили – или этого мало? Он попридержал ее за руки и, не ответив, отпустил. Но она уже видела, что он поддается ей, отходит – вот и голова, не выдержав, склонилась набок, на подставленное плечо, – верный, только ей одной известный признак того, что он оттаял. По этому признаку она определяла раньше его настроение: если голова набок – говори, что хочешь, смейся, дури – все простит и поддержит, потянет в игре еще дальше и успокоится не скоро и не охотно. Нет, что-то осталось в нем от прежнего Андрея. Она улыбнулась ему неполной, наполовину придержанной, требующей поддержки и взаимности улыбкой и сказала: – А я ведь тебя в первый раз сегодня только и увидела. Чудной ты с этой бородой. Еще до войны видела однажды Настена в кино (ей и всего-то три раза довелось посмотреть это чудо), как городская баба, не зная, чем угодить мужику, которого она без ума любила, кормила его, как маленького, из рук. Вспомнив сейчас об этом, Настена из какой-то вдруг приспичившей, незнакомой ей раньше причуды тоже решила подносить куски сала в рот Андрею, но он не позволил. Ей стало и неловко за себя, и весело, словно она переступила уже через какую-то мелкую стыдинушку и теперь могла ступать дальше. Но чай им пришлось пить из одной посудины – из крышки от солдатской манерки, передавая ее из рук в руки, и то, что Настена брала эту крышку после Андрея, а затем снова передавала ему, почему-то также волновало ее. постелила на нары доху, скинула с ног валенки и улеглась, широко раскинув руки. Андрей покосился на нее из-за стола – она, чтобы подразнить его, закрыла глаза, словно засыпая, и примолкла. Но едва он стал подходить, она быстро, одним рывком вскочила на колени, выгнулась вперед. Поддаваясь игре, он прыгнул к ней, она увернулась, поднялась возня, как когда-то давным-давно, в первый год их совместной жизни. Ох и дурили же они – пыль столбом стояла. Настена была не из слабеньких и сдавалась не сразу, с него, случалось, семь потов сойдет, пока она попросит пощады. Но сейчас ей почему-то не хотелось пытать его силу, она опустила руки. Он понял это по-своему и заторопился, засуетился, как мальчишка, – тогда она осторожно, чтобы не обидеть, удержала его, сказав, чтобы обошёлся с ней ласково. Он послушался. Позже они ушли спать. После сна они встретились словно бы заново и смотрели друг на друга с удивлением и ожиданием. Настена хотела подняться, но он удержал, и она, обрадованная этим, засмеялась.

Глава 7

Андрей рассуждал с Настеной о том, как он вообще додумался сбежать, ведь все вроде было нормально, то есть он сам до конца не понимает что произошло и просил у нее прощенья. Мужчина также говорил, чтобы она никому никогда не рассказывала о том, что видела его, даже после смерти. Наташа рассказывала как поживают его родители и о подписки на заем. Пора было подбирать концы этого долгого, на весь день, и все же урывистого свидания. Смеркалось, из углов сильнее потянуло гнилью, ближе и опасней нависла прогнувшаяся в потолке доска, ненадежно, скользко, тревожно стало вокруг. Разговор остыл. Он отдал ей сворованные часы офицера на прощание. Настена ехала и плакала – до того схватило и сжало душу, а почему так сильно схватило, сразу не понять, не разобраться. Ни одна боль в ней не вызрела, не дала знать, что с ней делать, – все сплошь обметало каким-то сквозным, сосущим беспокойством. Намешайте в чай пополам с сахаром соли и залпом выпейте – так же захолонет и запнется внутри: для сладкого там свое место, для горького свое. Чуть отдастся маленькой каплей сладкого и тут же перешибет соленым, и потечет горечь по всему телу, прохватывая до костей. Тяжко, смутно и в то же время просторно, оглядно было на душе у Настены как в доме, из которого вынесли вещи. Теперь можно распорядиться и так, и этак. И знобила, и заманивала, тянула эта пустота, обнажившая все углы, где каждая мысль отдавалась гулким вопросительным эхом.

Глава 8

Днем Андрей Гуськов старался не оставаться в зимовейке. На третий заход он перебрался на остров и устроил скрадень на нижнем пологом мысу, который прихватывали козы и с которого тот и другой берега были видны как на ладони: левый ближе, правый дальше. Место в этом смысле удобное, оглядное, но чересчур открытое для низовки, она тут секла нещадно. Прячась от нее, Гуськов пошел в камни, которые громоздились посреди острова, как громадный могильник, и неожиданно наткнулся за расщелиной на глубокую, уходящую далеко вбок выбоину, напоминающую пещеру, со следами старого кострища. Осмотревшись, Гуськов удивленно хмыкнул и вслух рассмеялся: о такой находке он и не мечтал. Еще не зная, как и зачем, он уже верил, что эта запазуха ему пригодится. Он развел костер и согрелся. Позже Андрей увидел, что идут козы. Подождал и начал стрелять в них. Одна была ранена, он подошёл к ней и не стал добивать, а смотрел, как она мучается и долго умирает. Через неделю после первой козули он подстрелил все на том же Каменном острове вторую, приволок ее на лыжах и уже в потемках ободрал и разделал у нижнего зимовья. Мясо до свету забросил наверх, под крышу. Рано утром, выходя, он открыл дверь и обомлел: от двери огромным прыжком отскочила и, оскалясь, уставилась на него большая серая собака. Не сразу Гуськов сообразил, что это волк. Тощий и длинный, со взъерошенной, торчащей, как всегда при линьке, космами шерстью, он смотрел на Гуськова с такой лютой злобой, что Андрей схватился за ружье. Но опомнился и стрелять не стал. Волк оказался старый, ученый: отскочив от наставленного дула в гору и не слыша выстрела, он опять остановился и зарычал. С тех пор по ночам он стал подходить к зимовью. Он научил Гуськова выть. Страдая, что не может ничем пугнуть зверя, Гуськов приоткрыл однажды дверь и в злости, передразнивая, ответил ему своим воем. Ответил и поразился: так близко его голос сошелся с волчьим. В конце концов волк не выдержал и отступился от зимовья, а Андрей продолжал выть.

Глава 9

В середине марта вернулся в Атамановку первый фронтовик – Максим Вологжин. После этого вся деревня думала, что позже подтянутся и другие. В тот день Настена, Надька и Лиза Вологжина подчищали у складов на ветрогоне семенной ячмень. Настена замечала, что в последнее время, с тех пор, как потерялся Андрей, Михеич стал чураться людей. В конюховке, конечно, от народа никуда не спрячешься, но, возвращаясь домой, он так дома и пристывал, все реже и реже выходя к старикам покурить и поговорить. И даже когда заходили к нему, он больше отмалчивался. У него появилась привычка в разговоре кивать головой, словно соглашаясь с тем, что говорят, а скорей всего – чтобы меньше говорить самому. Задумавшись, он мог кивать и совсем один, глядя перед собой неподвижными, безжизненными глазами, и чем в эти минуты была занята его голова, в чем он наедине с собой утверждался, едва ли он знал, но в чем-то неясном еще, надвигающемся и неприятном утверждался, чего-то с уверенностью ждал. Чтобы не идти одной к Максиму, Настёна позвала с собой Надьку. У Вологжиных было людно, шумно; две десятилинейные лампы, пристроенные под потолок, освещали в большой горнице застолье. Во главе стола сидел он Максим, похудевший, почерневший, с коротко подстриженной, как у арестанта, головой, глазастый, разомлевше-счастливый. Правая, забинтованная рука висела, оттягивая шею, на марлевой повязке, с левой стороны сидела на коленях, побрякивая медалями на отцовской гимнастерке, шестилетняя Верка, младшая из двух вологжинских девчонок. Надька подошла первой, поздоровалась с Максимом за руку, сказала: – С возвращением! И Настена вслед за ней повторила: – С возвращением Понятное дело, что спрашивали и про Андрея. Позже раздалась маленькая ссора между Надеждой, Василисой и Нестером. Я тебя, Надька, из колхоза за такие разговоры выгоню, – ухмыляясь, заявил Нестор. – Сиди ты. Выгоняла. Как бы тебя самого не поперли, – взвилась Надька, но как-то без злости, лишь бы отшить. – Вот придут мужики, и припухнешь как миленький. Хватит, покомандовал над нашим братом, покуражился. Не все коту масленица. – Я над вами куражился? – обиделся Нестор. – А, бабы? Я куражился? Бабы молчали. – Слушай ты ее, – вступилась за Нестора Василиса Рогова, которую в деревне звали Василисой Премудрой, – толстая, неповоротливая, ничуть не похудевшая за войну баба, с толстым же, басистым голосом. – А че слушай?! Че слушай?! Не правда, че ли? – Не все, Надежда, что тебе под язык попало, можно на люди высказывать, – важно наставляла Василиса Премудрая. – Фронтовик не успел на родной порог заступить, а ты ему подковырки подбрасываешь. – Какие подковырки? Он, конечно, первым делом нас с тобой всю ночь станет слушать, какие мы ему сказки расскажем, а про Лизу забудет. У него, поди, одна рука только подбита, остальное в сохранности. Позже ввалились ребятишки, среди которых был Родька. Он пересекся взглядом с Максимом, а тот предложил ему завтра поговорить. Родька опять закивал и попятился к порогу. Ребятишки сомкнулись за ним, зашумели и вывалились в двери. Настена пошла праздновать со всеми односельчанами, но, затаившись, молчала, она поняла, что не имеет права ни говорить, ни плакать, ни пить вместе со всеми. Верила и Настена, что в судьбе Андрея, с тех пор как он ушел из дому, каким-то краем есть и ее участие.

Глава 10

Настена увидела, что в кадке нет воды, и решила под этим предлогом навестить Андрея. Она собрала ему картошки и горохового хлеба, оделась в чистое и пошла сквозь непогоду. В фуфайке идти через Ангару было бы, пожалуй даже удобней; но хотелось показаться на глаза мужику поаккуратней Он-то, может, ничего и не заметит, ему там не с кем ее сравнивать, но она сама в выходном чувствовала себя праздничней и опрятней, вместе с одеждой снимался какой-то рабочий груз, какая-то тягловая, будто сбруя, зависимость от работы, когда уж и не помнишь, кто ты – женщина или нет, в какой ты поре и что у тебя на душе ничего не помнишь, только давай и давай, нажимай и нажимай. Едва выдержав путь, она обмякла на его руках и даже обиделась, что он ее не встретил. Он угостил ее ухой, ведь навострился воровать рыбу из силков. От обиды на всех он находил особое удовольствие в воровстве. Они поели, он сочувствовал ей, ведь приходилось таиться, и она сказала, что выдержит. И вот героиня собралась с силами и сказала о своей беременности. Андрей обрадовался и сказал, что незряч шел домой: это судьба, ведь только так он оставит после себя родную кровь. Настя была рада, но ужасно напугана: было непонятно, как объяснить людям свое положение? Андрей понял отчаяние жены, ведь ребенок будет для нее позором без мужа, но в этой беременности он нашел оправдание для своего дезертирства. Судьба направила его сюда, от нее не уйдешь. Он сказал, что готов пропасть из ее жизни, лишь бы она сохранила ребенка. Она и сама хотела его больше всего на свете, но теперь боялась людей. Он сказал ей не бояться: ребенок ее и точка! Она в своем праве. Андрей вспомнил сон, когда к нему пришла жена в обличие подростка и говорила про их детей. Он сказал, что их нет. Тогда Настена тоже вспомнила такой сон: она приходила к мужу и говорила о детях, а он отказывался от них, говорил, что нет никого. По словам одной бабки, если бы Андрей признал детей, у них бы они проявили наяву. Он же не помнил конец сна. Давно уж, с третьегодняшнего лета, помню я про тебя один сон, неожиданно начал он и помедлил, подождал, пока она поспеет к этому повороту разговора. – Все там осталось на месте – и где мы стояли, и люди, которые со мной вместе воевали – с чем вокруг себя лег спать, то и увидел во сне. И вот будто лежу, а от березок – там недалеко березки стояли – идет ко мне девчонка. Совсем вроде незнакомая. Идет в обтрепанном платьишке, заморенная, босиком – ничего твоего нету, а я почему-то знаю, что это ты. Да я и толкую, что знал почему-то, что ты. Подходит и говорит: «Чего это ты здесь застрял? Я там с ребятишками замучилась, а тебе и горя мало». «Какие, – спрашиваю, – у тебя ребятишки? Откуда они у тебя взялись? Что ты собираешь? Иди обратно и проверь, есть они у тебя или нет?» Она пошла. – И ушла? – Вроде послушалась, ушла. И опять стоит. И опять, как в первый раз, с той же придурью: я, мол, там с ними замучилась… Я ей посуровей отвечаю: «Иди и не приставай больше ко мне – нет у тебя никаких ребятишек». Она вроде поймет, задумается так, назад повернет. И сон-то какой-то просветный: будто я и во сне тоже хочу уснуть. И не успеваю. Глаза закрою и сквозь них вижу: обратно ко мне от тех же березок идет. И одно по одному, одно по одному. Извела она меня в ту ночь.

Глава 11

Все же легче стало Настене. Свободней на душе. Тяжесть не снялась нет, она нагрузла еще больше, нечего было и думать, чтобы избавиться от нее, но она прояснилась – как если бы, заблудившись, выбившись из сил, Настена вдруг разобралась, куда она попала, отыскав себя в девятой дали, гораздо дальше, чем надеялась, зато зная теперь, как отсюда выбираться. Другое дело – достанет ли сил, чтобы выбраться, пройти через все, что уготовано, но куда идти, какой стороны держаться, ей открылось. Война надолго задержала Настенино счастье, но Настена и в войну верила, что оно будет. Вот настанет мир, придет Андрей, и все, что за эти годы остановилось, снова тронется с места. Иначе Настена и не представляла свою жизнь. Андрей растравлял свою рану и говорил, что жена помогает ему из жалости, а он для нее бесполезен и ничего сделать не может. Она его утешала и говорила, что им дарована одна судьба, раз они — супруги, и идти им нужно вместе, куда бы судьба ни вела. Она уверена, что в его дезертирстве есть и ее вина, как и в героизме. Она его не бросит и выпьет чашу горестей до дна. Он говорил, что ей нужен другой мужчина, достойный ее, а она отвечала, что ей хорошо только с ним. Она начала припоминать историю их любви: как он привел ее домой, как поддерживал, как она приезжала к нему на учебу, как хотела от него ребенка. Зла она не помнила, хоть Андрей и винился перед нею, что зря бил. Она говорила об их жизни, а он вспомнил последний бой, когда на них двигались 5 немецких танков. От воспоминания лицо его селилось страшным и испугала Настену. Она начала успокаивать его, говорить, как скучала по нему, пока он воевал, как говорила с ним перед сном, и он вскричал, чтобы она уходила. Он решил ее больше не мучать и уйти насовсем, но она сказала, что не вправе решать это: у них теперь есть ребенок. Пусть он подождет, и, возможно, его простят. Он согласился.

Глава 12

Через три дня после этой встречи, как только нанесенный ветром снег согнало до старой корки, Андрей Гуськов собрался в Атамановку. Его давно уже подмывало походить возле деревни, но он все удерживался, боясь какой-нибудь случайностью или неосторожностью выдать себя, а теперь, после разговора с Настеной, после того, что он узнал от нее, сдерживаться больше стало невмоготу. Удивительное дело: он теперь и чувствовал себя гораздо уверенней, словно получил вдруг какие-то особые права на свое присутствие здесь и мог меньше бояться, меньше считаться с подстерегавшей его опасностью. К тому же потеплело, весна разогналась вовсю, и это тоже как нельзя для него было кстати, а чуть промедли, прогоди он, и станет поздно. Он вышел ночью и наблюдал за покосившимися домами без мужской руки. Его изба тоже прихрамывала. Он издали увидел отца. Тот шел медленно по направлению к избе-читальне. Андрей имел с отцом нормальные отношения: тот, в отличие от матери, имел ровный и спокойный нрав. Лишь один раз он побил его за провинность, а в остальном особо не воспитывал. Поэтому Андрей всегда шел к нему, а не к маме. Его мать озлобилась на людей, когда всю ее семью убили в гражданскую войну. Младшего брата выудили из подпола прямо при Андрее: он служил Колчаку. Его отец все время был при конюшне и в политику не лез. Андрей пошел в конюшню и там увидел отца вблизи, но тот его не заметил. Еще секунда, и Андрей бы вышел к нему. Но потом отца окликнули, и герой ушел.

Глава 13

Он выбрался на дорогу и, не прячась и не торопясь, пошел по ней вверх. Куда – он не представлял, просто двигался подальше от людей, подальше от того, что ему привелось сейчас пережить. Но он и не жалел, что побежал на конный, он не мог догадываться, что то, ради чего он побежал, тоже пойдет ему навстречу. Кто знает, не потому ли и побежал, не потому ли вообще переходил сегодня Ангару, что надеялся: а вдруг случится, вдруг невзначай сойдется так, как сошлось? Ясное дело, он рисковал, зато его душа, которую он чуть было не испек, не надорвал, теперь еще больше закалилась – ей пригодится. Он начал смиряться с тем, что никогда не увидит родного дома. И все же его давила обида на войну, которая сделала его изгоем. Он понимал, что нужно освобождать Настю, но без нее он не мог выжить. Ему вспоминалась жизнь у Тани, он хотел бы сейчас убежать с ней на край света: «Истязать и жалеть ее». Если б не война, если б не она, проклятая, – оправдывался он, – так бы и жил я, так бы и работал. Какие мои годы: тридцать лет – полжизни еще не заступило. Полжизни не заступило, а уж все, конец. Да почему ж на меня-то? Столько народу в мире… Чем я провинился перед судьбой, что она так со мной, – чем? – Он застонал и стал искать, где присесть, ноги отказывали ему. Впереди валялся возле дороги грязный и мокрый чурбан, на него он и опустился. – Так бы и жил не хуже других, – хватался он за подвернувшуюся мысль, – работал бы, я ж хороший был работник – все знают. Шел бы сейчас тут по какой-нибудь надобности… вот так же и шел, вот так же сел и посидел бы, покурил, а потом управился с делом и обратно в деревню… – Настолько близкой, и вероятной почудилась ему эта возможность, что он, оцепенев и потеряв себя, потянулся искать, не так ли оно и обернулось в действительности, не пора ли ему справить то, зачем он сюда пришел, и возвращаться в деревню. Нет, мир не перевернулся, все осталось на своих местах. Это было не пробуждение от сладкого сна, а одно из многих и многих, происходящих каждый день подтверждений его самого, того, что с ним сталось, но сейчас оно показалось ему особенно горьким и страшным, вся его с трудом налаженная оборона вмиг куда-то пропала, он был беззащитен; противная мягкая слабость охватила его, он не мог даже на себя прикрикнуть и почему-то был доволен этой слабостью, тем, что не в состоянии с ней справиться. – Это все война, все она, – снова принялся он оправдываться и заклинать. – Мало ей убитых, покалеченных, ей еще понадобились такие, как я. Откуда она свалилась на всех сразу! – страшная, страшная кара? И меня, меня туда же, в это пекло, и не на месяц, не на два – на годы. Где было взяться мочи, чтобы выносить ее дальше? Сколько мог, я дюжил, я ж не сразу, я принес свою пользу. Почему меня надо равнять с другими, с заклятыми, кто с вреда начал и вредом же кончил? Почему нам уготовано одинаковое наказанье? Им даже легче, у них хоть душа не мается, а тут когда она еще свернется, станет бесчувственной… Вот вышел сюда, а она уж готовенькая, уж раскисла – слабая… Я ж не власовец какой-нибудь, что против своих двинулся, я от смерти отступил. Неужто не зачтется? От смерти отступил, – повторил он, обрадовавшись удачному слову. Ему было нечего делать, и он пошел на мельнице. Нашел чеснок, соль и ножовку, забрал. Он хотел было поджечь мельницу от злости, но не посмел и ушел. Вечером Настена затопила баню, а ночью он пробрался в нее и был рад, что оказался в тепле.

Глава 14

В апреле, едва согнало снег, Михеич с Настеной взялись за дрова. Ружья Михеич с собой не брал, оно тут, в версте от деревни, было ни к чему. Но лесная работа все-таки, видать, растревожила охотничью душу Михеича. Настя соврала, что выменяла его на часы, которые дал ей Андрей. Он спросил, не знает ли она чего о муже? Просил сказать, не утаивать, но Настена сдержалась, хоть ей очень хотелось сказать. О беременности она пока молчала, но догадывалась, что разговоры о ней возбудят подозрение. Вечером она пошла к Надьке и не выдержав подкормила голодную ее дочку — Лидку. На Лидку было больно смотреть: она в один миг уплела свой хлеб и, принявшись за картошку, бросала быстрые и жадные взгляды на ломти братьев. Надька прикрикнула на нее, чтобы она не подавилась. Наблюдая за Лидкой, Настена почувствовала усталость от привычной тяжелой мысли: когда это кончится? Когда выправится нормальная, зависящая от самого человека, а не от какой-то посторонней жестокости, от какой-то геенны огненной, жизнь? Когда хоть ребятишки станут питаться досыта? Они-то в чем виноваты? Та в шутку предложила ей взять девочку на воспитание. Настёна выпалила, что скоро и сама родит. Надька перевела разговор в шутку и сказала, что не рожала бы, как и подруга, если бы наперед знала о войне. Настена засмеялась, представив, как Надька, пять лет дожидаясь начала войны и четыре – ее конца, никого к себе не подпускает – ни Витю, ни кого другого. Она сказала об этом Надьке, и та тоже хохотнула. Дома свекор поставил жену на костыли. Настену это насторожило: он готовится к тому, что придется обходится без нее.

Глава 15

Андрей ходил близ деревни. В последний раз Гуськов побывал в бане в середине апреля, уже по ненадежному, разлывистому льду. Он нашарил под полком объемистый мешок и перетащил его в зимовье. В мешке оказалась картошка, несколько головок луку, две редьки, наволочка с гороховой, как и раньше, мучицей, а в ней с десяток яиц, в холстине – коврига хлеба, в другой, грубой холстине, предназначенной на портянки, – старые ичиги, внутрь которых были затолканы кусок кожи, дратва и сапожная игла для починки; кроме того, в мешке нашлись темная рубаха, ржавые овечьи ножницы, огрызок химического карандаша, немножко соли, немножко листового табака, черный обмылок и, к удивлению Андрея, четушка самогонки. Этой посылки должно было хватить не менее, чем на месяц. Раньше этого дня Гуськов запретил себе думать о переезде. Поэтому он решил поохотиться. Снарядился как следует: кроме ружья, взял с собой топор и на всякий случай мешок. По дороге он подстрелил кедровку., а потом увидел корову и теленка. Подобрав по дороге хворостину, он зашел снизу в тыл корове, она, почуяв его, повернула голову и уставилась на человека большими водянистыми глазами, настолько водянистыми и невинными, что у Гуськова навернулись слезы. Он взмахнул хворостиной, направляя корову через дыру в городьбе в гору, – она послушно пошла. Теленок – это был бычок с короткими тупыми рожками – жался к матери. Он направлял их к речке, зная, что там никого нет. Корова и человек смотрели друг на друга с ненавистью. Все же ему повезло: бычка удалось наконец загнать в чащобу, и пока он тыкался между кустами, Гуськов сумел набросить свою опояску ему на шею. Бычок рухнул на колени, вскочил и запрыгал, забился, стараясь вырваться, но человек знал, как в таких случаях управляться со скотиной: он схватил его другой рукой за хвост, завернул и поволок из кустов. Бычок от обиды и страха заревел. Не давая ему опомниться, человек бегом потянул его к речке. Корова, мыча, побежала следом. Бычок теперь уже жалобно взмыкивал, из перехваченного горла вылетали хриплые сдавленные звуки, похожие на мяуканье. Гуськов решил перебраться через речку, надеясь, что лед задержит корову. Нет, не задержал. Корова весь этот путь проделанный шла за теленком. Он так обессилел, что не мог стоять на ногах. Испуганно повернул он к приближающемуся человеку голову – быстро и точно, с мгновенным замахом человек ударил его обухом топора по подставленному лбу, и голова, чуть хмыкнув, повалилась и повисла на ремне. В тот же миг сзади закричала корова. Совсем озверев, Гуськов пошел на нее, готовый зашибить и корову, но, видя, что она не двигается от него, остановился. Хватит с него на сегодня одного убийства – иначе можно и подавиться. И пока он обдирал теленка, корова стояла все на том же месте, не сводя с человека глаз, заставляя и его, в свою очередь, боязливо следить за ней, и изредка, слабо, со стоном взмыкивала. От запаха парного, еще не потерявшего жизни мяса Гуськова стошнило. Андрей разделал теленка и ушел. Он не знал, ради чего убил его: ради мяса или ради самого желания убить? Через неделю война закончилась.

Глава 16

Вся деревня ликовала: люди палили из ружей и одевались в лучшие наряды. Первым, как всегда, схватился за ружье Нестор. Настена с Василисой Премудрой пахали на ближней елани под горох, двигаясь одним гоном друг за другом, когда из деревни загрохали выстрелы. Василиса Премудрая, первой сообразив, в чем дело, кинулась выпрягать коней. Настена – за ней. Они прискакали в Атамановку в самый разгар, когда она ходила ходуном. Отпустив у ворот лошадей, разгоряченная, запыхавшаяся, Настена с ходу влетела в избу, всполошив стариков: испуганно приподнялась навстречу ей с лавки Семеновна, круто обернулся от окна Михеич растревоженные одной радостной вестью, они ждали другую. И Настена тотчас запнулась у порога: куда она так бежит, что хочет сказать им? Настена тоже радовалась, но понимала, что это не ее победа. Она страдала, ведь они с мужем были в стороне от этого праздника. Но потом она пересилила себя и рассудила, что все это время работала в тылу честно и имеет право называть победу своей. На праздник она принесла половину самогона, предназначенного для Андрея. Это была обыкновенная самогонка, из довоенных еще богатых хлебов, но ее здесь испокон веку называли бурятским словом «тарасун». Настена знала, где он стоит: по ранней весне, отгребая картошку, она разглядела торчащую из земли, как фитиль, затычку и под ней нащупала бутыль, которую прятали не от нее, не от Настены, и не от кого-то еще, а просто прятали, чтобы до поры не попадалась на глаза и не тревожила понапрасну душу. Семеновна все же настояла на своем: из четверти, которая и была неполной, половину отлили в банку и спрятали, а вторую половину, чтобы не обманывать бутылью, Настена процедила в бидончик. Она вышла с ним за ворота и, приостановившись, набираясь решимости, осторожно, по-старушечьи осмотрелась в ту и другую стороны улицы.Настена обрадовалась Иннокентию Ивановичу как родному и сделала несколько шагов навстречу, улыбаясь и любуясь его бравым видом. – Иннокентий Иванович, дождались! – крикнула она. – Дождались, – степенно ответил он и спросил:– Нету известий от твоего? – Нету Свекры на праздник не пошли. Настена плакала и была сама не своя. Максима она поцеловала, обхватив его принародно руками за шею, и он, сконфуженный и довольный, закричал: – Кто еще? Подходи, пока Лиза добрая. – Я те дам добрая! – отозвалась Лиза полушутливо-полусердито. – Я только Настене позволила, да и то взаймы, до Андрея, а боле никому. Сели за столы. Максим Вологжин по праву – и как фронтовик, и как председатель – занял первое место. – Нагуляемся еще, бабы, нагуляемся, – крикнул веселый, с красным лицом Максим, поддергивая раненую руку. – Где наша не пропадала! Все будет. Скоро придут мужики… – Кому приходить-то? – негромко, но внятно, слышно для всех спросила Вера Орлова, вдовая молодайка, оставшаяся с мальчишкой. – Ну… – замялся Максим, – кто-нибудь придет… – По моим сведениям, – поднимаясь, доложил Иннокентий Иванович, должно прийти шесть человек. Он отыскал за столом Настену. – Это с Андреем Гуськовым, котрый без вести пропавший. – Кто да кто еще? – Да что мы, не знаем, что? Чего спрашивать! Но Иннокентий Иванович взялся перечислять. – А моего почему не считаешь? – заговорила вдруг Надька, когда он кончил, заговорила сразу, как сорвавшись, требовательно и зло. – Или считать дальше не умеешь, счетный работник? – Потому что ты извещение получала. – Непросто было сбить с толку Иннокентия Ивановича, он знал, что отвечать. – Ну и что, что получала? А ты считай. Он придет. Я говорю: он придет, – с вызовом обращаясь ко всем, накалялась Надька. – Вот увидите. Не надейтесь, что не придет. Придет и собьет твой счет. Так что считай сразу. Не шесть, а семь – так и говори. – Тогда и мой придет, – глухо, не глядя ни на кого, сказала Вера Орлова. – Про твоего не знаю, а мой придет. Бабы неловко заговорили: – А что – все бывает… Он в Карде у сватьи Настасьи… – А в Братском, сказывают, две похоронки на мужика пришло, и везде будто по-разному убитый. А он возьми и на порог… Вот и верь. Позже как раз Нестер привез связанного дедушку и все кинулись его усаживать за стол.

Глава 17

Все уже спустили лодки на воду, плавали помаленьку, а Михеич, как нарочно не торопился. Его шитик, даже и не заваренный еще, перевернутый вверх днищем, одиноко валялся на берегу. Настена извелась вся, но подгонять свекра не решалась: нельзя было показывать, что ей зачем-то нужна лодка. Но и терпеть, находиться в бездействии, не зная, как там Андрей, отсиживаться, когда открылась дорожка к мужику, она больше не могла. Ей казалось, что теперь, раз кончилась война, вот-вот должно что-то решиться в его судьбе, а значит, и в ее судьбе тоже, – поэтому надо, не медля, повидать мужика, понять, что настроен он делать, куда кинуться. И сны ей снились тревожные, неразборчивые, не под разгад: то будто кто-то щекочет ее, кто-то неизвестный, невидимый, и она, заливаясь от смеха и ерзая на бегу, мчится со всех ног в постель, чтобы спрятаться под одеяло; то она разговаривает с коровой Майкой, и корова умно и дельно ей отвечает; то самое себя, маленькую еще, жившую под Иркутском, она, взрослая и замужняя, учит плавать в Ангаре; то что-нибудь еще. Настена просыпалась от этих снов и с бьющимся, прыгающим сердцем подолгу лежала недвижно, боясь пошевелиться и все думая и думая об Андрее, любя его горькой и заботливой любовью. Скоро все заметят ее беременность, и нужно что-то решать. Настена замирала, потом, чуть отдохнув на этой первой ступени, замирала еще больше, неслышно отнимаясь и возносясь куда-то, в какое-то чудесное самовидное одиночество, где в тишине и пустоте, забыв обо всем на свете, она видела и ощущала каждую свою каплю. И плод, то, что превращалось постепенно в ребенка, она тоже видела; ее чувство, прикасаясь к нему, рисовало ей все – и как он лежит, и с какой ленивой и непрерывной требовательностью тянет из нее материнские соки. Это был, как хотел Андрей, мальчонка, и он немного пугал Настену: если б девочка, была бы надежда, что пойдут еще дети, родные по отцу и матери братья и сестры, а мальчонка мог остаться единственным. Она смирилась с тем, что пойдет с мужем и на плаху, лишь бы прояснилось их положение. Ей все чаще снились сны о детях. Чтобы попасть за Ангару, героиня решилась на хитрость и напросилась в напарницы к деду Матвею, чтобы переправиться через реку. По дороге она вспоминала, как продавала часы Иннокентию Ивановичу — счетоводу. Дед Матвей был родной брат Иннокентию Ивановичу, но братья мало знались между собой. Иннокентия Ивановича вот величали, он ходил на виду, знал грамоту, разбирался в политике, до войны не раз выезжал из деревни, и выезжал далеко, посмотрел, что к чему, а чтобы назвать деда Матвея, старшего из братьев, по отчеству, язык ни у кого не прикладывался – до того прост, бесхитростен и обычен был дед Матвей, который дальше Карды из Атамановки не выглядывал. Жил он от колхоза самостоятельно, но в страдные дни всегда приходил колхозникам на помощь, а в особенности любил крючить горох – то, что мужики обычно не любят, и стоять на зароде, когда мечут сено. Не умея плавать, Настена, правда, боялась работы на воде, но как-нибудь один день, наверно, перемогла, перетерпела бы свой страх. Того ли ей сейчас следует бояться? Дед Матвей возился у лодок, у него, как у бакенщика, было четыре лодки, и все их смастерил он сам. На каменишнике стояли приготовленные для сплава, сияющие свежей краской бакены – три красных и два белых. Настена смогла напроситься в напарницы. И весь день Настена провела на реке. Он давал ей легкий, быстрый шитик, но Настена осталась в той же лодке: она к ней за день привыкла и боялась уже меньше. А в вертлявом, послушном любой волне и любому ветерку шитике было страшновато: вдруг поднимется низовка или еще какая беда – все, пропала. Тише едешь – дальше будешь. Михеич три дня назад заставил ее, Настену, написать в розыск, спрашивая о судьбе Андрея, и сам отдал письмо почтальону. Семеновна ходит лучше, уже и без костылей, – тепло, что ли, помогло? Хорошо, конечно, что ходит, но Настена готова была заподозрить в этом какой-то особый, недобрый для себя знак. Что еще? Живот… Это он увидит сам. Да, и недавно осмелилась-таки, продала Иннокентию Ивановичу часы, и ясное дело, продешевила, а что дал Иннокентий Иванович, внесла за облигации: наступил срок платежа и деваться было некуда. Настена придумала часам историю, будто сама их купила за 2.000. Он не поверил ей и дал 1.000. Но делать было нечего: подходил срок заема.

Глава 18

Настену Андрей увидел издали и подстерег. Настена кинулась к нему с оборвавшимся от испуга и радости сердцем, вздрагивая крупной дрожью и приохивая, но он не дал себя обнять, а повел скорей за кусты, где их не видно было с Ангары, и там обнял сам, крепко сжав в руках, тяжело дыша и заглядывая в лицо. – А я знал, что ты сегодня будешь, с утра знал, – щурясь оттого, что так близко видит ее, бормотал он быстрыми выдыхами. – Услышал утром голоса на протоке и узнал тебя. Догадался, что приплывешь. И весь день караулил. Потом вижу: гребешь. Он прижал ее к себе еще крепче. – Тише ты, медведь, – оттолкнулась она и выпятила живот. – Раздавишь. Не видишь, что ли? – Есть? – пьянея уже этой радостью, коротко спросил он. – Каши, думаешь, наелась? Он неумело, отвыкнув, с отрывистым гулом засмеялся и осторожно, проверяя упругость живота, ощупал его широкой, разлапистой ладонью. Настене было приятно это прикосновение, она глубоко и ласково вздохнула.За это время глаза его опустели, в них была только тоска. Черты лица заострились, сам он все меньше напоминал себя. Лицо его сильно заострилось и высохло, даже сквозь бороду видно было, как обвисли на нем щеки. Глаза застыли и смотрели из глубины с пристальной мукой. Борода казалась уже и не черной, а грязно-пегой, завитки на ней делали ее и того более неряшливой. Голову он держал, подав вперед, словно постоянно всматриваясь или вслушиваясь во что-то перед собой, – так оно скорей всего и было. Волосы на голове он недавно подбирал и остриг на ощупь, они висели неровными лохмами. Глаза, больше всего Настену напугали глаза: так они изменились с последней встречи, настолько зашлись тоской и потеряли всякое выражение, кроме внимания… Андрей заметил, с каким страданием она смотрит на него, и дернулся: – Не нравлюсь, что ли? – Андрей… – Настена ткнулась ему лицом в грудь, чтобы не отвечать, и оттуда, от груди, зашептала удушливо то, что считала самым важным: – Андрей, ты не знаешь еще: кончилась война.  Андрей с жадностью ел принесенный хлеб и отвел ее в зимовье. Настена спросила, что им делать, он сказал: Что делать? Тебе — рожать, вот что делать. Умри, но роди: в этом вся наша жизнь. Делай что хошь, но знай, что тебе надо родить. К этому и готовься. – Он начал твердо, даже жестко, но голос его сорвался; голос его вообще, Настена заметила, часто ломался, то становясь некстати суровым, то тут же рядом жалобным, чуть не плачущим – или от постоянного молчания, от одиночества, или от чего-то еще. Андрей откашлялся и продолжал: – А мне? Что мне делать? Ты, поди, не один раз подумала: ни черта бы там со мной не доспелось. Не отказывайся, я знаю. Я сам так думаю. Оно теперь, когда война кончилась, дивля так думать. Может, правда, ни черта бы не доспелось. Выжил бы, пришел. – Он наклонился к Настене, вплотную приблизив лицо и пуще обычного прищурив, спрятав глаза, и зашептал жутким, хриплым и сдавленным шепотом: – А если доспелось бы и я счас бы тут с тобой не сидел? Никто не знает. А я сижу. И ты не спрашивай, не толкай меня делать. Сделать я могу только одно. – Он выпрямился и качнул рукой вниз. – Погоди, не перебивай. Я знаю, я верю тебе. Я тогда как сказал: до лета. Вот оно и лето прикатилось. Давно ли ты ко мне по заметели бежала, а сегодня уж по воде. Пропасть, Настена, не штука, все равно от этого никуда не деться. Я за эти четыре месяца здесь прожил все сорок годов. Да тридцать своих. Пропасть, я говорю, не штука, но я должен знать, что не зазря пропадаю. Мне верить охота, что я еще пригожусь тебе, что ты прибежишь сюда не для меня, а для себя. Чтоб полегче тебе стало. Сам он сказал, что будет жить в лесу ради нее, пока можно, и, если ее станут донимать насчет ребенка, защитит ее — никого не пожалеет. Взгляд его был болезненным, Настена испугалась. Он сказал, что должен пойти на Лену — там жил его погибший фронтовой товарищ, и он обещал ему сказать о его смерти родным.  Он и хотел бы, чтобы его схватили, но он не хочет позорить семью и ребенка. Андрей спрашивал, кто еще погиб из деревни, и она догадалась, что так он преуменьшает свою вину за дезертирство. Настена сказала про Володю Сомова .Они пошли набирать палки для свекра, которыми она объяснила деду Матвею свое отсутствие и уединение на острове.

Глава 19

Настена вновь нашла повод приехать к мужу: порыбачить. Глядя на его изнуренное и заросшее лицо, она не выдержала и предложила сдаться. Она готова пойти с ним на каторгу, куда угодно — лишь бы прекратить врать.  Андрей, может, не надо, а? Может, не будем так, выйдем? Я бы пошла с тобой куда угодно, на какую хошь каторгу – куда тебя, туда и я. Так я больше не могу. И ты не можешь, ты посмотри на себя, какой ты стал, что ты с собой сделал? Кто тебе сказал, что расстреляют? Война кончилась… и без того задохнулись в смертях… Она, торопясь, говорила и видела, как отодвигается от нее лицо Андрея, как, удивленно замерев, перекашивается оно недоброй усмешкой. Он сказал: – Избавиться от меня надумала? Но-но, давай. – Андрей! – испугалась она. – Избавишься, Настена, избавишься, – клоня, пригибая и выворачивая голос до утешения, продолжал он. – И то: устала – сколько можно? Пора и честь знать. Должен сам понимать. Избавишься, Настена, да не так, как задумала. Со мной, говоришь, пойдешь? – Он еще тошней того усмехнулся и набрал голос: – Да ты же знаешь, что тебя рядом со мной к стенке не поставят. Пожалеют. А меня поставят. Тебя он хошь из-за пуза пожалеют. И пойдешь ты, голубушка, одна, и совесть свою освободишь. Ишь как ладно. – Перестань, Андрей, счас же перестань. Как тебе не совестно говорить такое? – Я тебя, Настена, сам от себя избавлю. Скоро уж, скоро, недолго ждать. Я не собираюсь всю жизнь тебя так мытарить. Да хошь завтра, если на то пошло, хошь счас – Ангара рядом. И зарывать, хлопотать не надо. У меня и веревочка припасена. По льду еще на мельницу заходил, прибрал там веревочку. Надежная – пятерых удержит. С твоей же лодки и прыгну, а ты доглядишь, чтоб не всплыл. Тебе же все равно через Ангару надо – ну и меня по пути подбросишь, я тебе полдороги погребу. Он думал, что она устала от него и тяготится им. По его мнению, с ее стороны это был хитрый ход: его — к стенке, а бабу пожалеют из-за беременности. В ответ на упреки Настена застонала: они мучали ее. Он прогнал ее и велел больше не являться. Она заплакала и сказала, что ничего такого не думала. Он не поверил — так они и расстались. Через 3 дня Настена уже никак не оправдывалась и приплыла на берег, чтобы убедиться, что муж жив. Он повинился перед нею и клялся, что такого больше не повторится. Она сказала, что убьет себя, если он что-то с собой сделает.

Глава 20

В субботу Настена истопила баню, закрыла ее и, зная, что Семеновна не любит первого жара, пошла поперед всех. Но едва она намылила голову (Лиза Вологжина где-то разжилась и дала полкуска черного мыла), кто-то пришел и стал раздеваться в сенцах; замерев, Настена различила знакомое покряхтывание свекрови. С маху Настена кинулась всполаскивать голову, чтобы выскочить из бани, когда Семеновна войдет, сказать, что помылась, но потом одумалась и удержала себя: коли свекровь пришла одна, все равно она ее не отпустит. Нет, чему быть, того не миновать. И чего притащилась старуха – сроду вместе не мылись! Как нарочно, как знала, что ее-то здесь больше всего и не ждут. А может, действительно нарочно, может, действительно знала: присмотрелась заранее, скараулила и решила проверить. Если так, сейчас будет потеха. Настена забралась подальше в угол и, загородившись шайкой, попробовала втянуть живот внутрь – а куда его втянешь, если он выкатился, куда его денешь, если он здесь? Как ни старайся, видно же, видно. Семеновна или не заметила ничего, или, заметив, не поверила, перевела то, что баба раздобрела, на другую причину. И все же дважды или трижды, пока мылись, Настена ловила на себе ее упрямый, зыркающий взгляд и тогда подбиралась вся, поджималась так, что от натуги сводило скулы. После, когда оделась и вышла, пожалела: чего скрывалась? Самый удобный и верный был момент, чтобы, наоборот, показаться во всю свою красоту, а спросит – сказать, что есть. Даже лучше, если бы свекровь услышала это от нее, от Настены, а не от чужих людей. Наверно, не хватила бы кипятком, а что раскричалась, распалилась бы – пусть, зато Настена наконец освободилась бы от этого беспрестанного ожидания, от этого страха, который чем дальше, тем страшней и невыносимей. После положительного ответа старуха прокляла и обругала невестку. Потом она выгнала ее из дома. Настена пошла к Надьке жить: уезжать ей нельзя было, ведь оставался Андрей, да и ехать некуда. Надька ее приняла, расспросила насчет отца, и Настя соврала, что у нее была связь с тем самым уполномоченным, который приставал к ней по дороге в Каргу. Пришел к ней свекр и потребовал свести его с Андреем. Он не верил лжи невестки и хотел увидеть сына, чтобы уговорить его сдаться властям. Он стыдился поступка сына и не понимал, на что он надеялся. Настя не выдала мужа и сказала, что жила с Андреем 4 года, а ничего не было, значит, и ребенок не его. Михеич ушел.

Глава 21

Осторожно, чуть не ползком, припадая при каждом шаге и прислушиваясь, спустилась она под яр, но скрип гальки под ногами на каменишнике показался ей оглушительным, так же громко, оглушительно зашуршала сталкиваемая лодка: Отпихнувшись, Настена перевалилась в нее и пригнулась, примолкла, давая течению стянуть шитик за деревню. Пора было браться за весла: как ни морошно, а летняя ночь все равно коротка. Настена рассчитывала поначалу еще до свету пригнать лодку обратно, но теперь понимала: не получится. Слишком долго пролежала в постели, просидела на крылечке, долго скрадывала весла и таилась, пока снесет, на воде – время не ждало. Добро бы воротиться хоть и по свету, но до того, как поднимутся и вылезут на реку люди, чтобы не причаливать на виду и не подавать на пересуды-разговоры лишнего намека. Ей нужно было поговорить с Андреем. Не всякий поверил Настениной сказке про уполномоченного – так, пожалуй, и должно быть, но Настене от этой отговорки легче не становилось. Бабы – ладно, с бабами обойдется, она знала, что не виновата пред ними – той хотя бы виной, которую они примеряли к ней, поэтому смотрела на них без стыда; куда хуже было, когда намекали на что-то близкое к правде. Иннокентий Иванович, щуря свои хитрые, пронырливые глаза и понимающе качая головой, в первую же встречу, когда обнаружился ее грех, закинул: – Надо еще разобраться, бабонька, кто это тебя такой медалью наградил. А? И пытко, зорко, весь в нюху, уставился на нее, ожидая, не дрогнет ли где жилка, не выкажет, не откроет ли что ненароком. – Разбирайся, разбирайся, Иннокентий Иванович, – как всегда в последнее время настырничая с ним, не давая ему спуску, ответила Настена. – А я покуда шепну, что ребенок-то, однако, на тебя будет походить. – Тьфу, язва! – сплюнул он и пригрозил, отходя:– Нич-че, выясним, на кого он будет походить. В деревне стали говорить, что Настена забеременела от своего мужа. Распустил слух Иннокентий Иванович, который не верил истории Настены. Она реагировала равнодушно, но напряглась и решила предупредить Андрея. Ночью она отправилась к нему, но услышала, что за нею кто-то плывет. И когда на берегу что-то коротко и сухо стукнуло, будто опустили дерево на дерево, она тотчас поймала этот стук и замерла. И сразу же услышала тот внятный, скребущий шум, с каким сталкивают с галечника лодку. Булькнула потревоженная вода, затем все стихло, но скоро до Настены донеслись мерные, чуть чмокающие чесы одноручного весла. Сомневаться не приходилось: кто-то плыл за ней. Кто-то скараулил, подождал, пока она отгребла, и тронулся следом. От страха она повернула обратно. Ее охватило отчаяние. Настена добралась наконец до релки и шестом подтолкалась к берегу. Сейчас бы не сторожиться, а, наоборот, застучать, загреметь, чтобы знал он, тот, кто гоняется за ней, что она и не собиралась переплывать Ангару, а всего-навсего с бессонья вздумала прокатиться под своим берегом, развеять грусть-тоску. Устала она, от всего устала. Измоталась. Скорей бы конец: любой конец лучше такой жизни. Хотелось спать, но она понимала, что от неудачи, от того, что попасть в Андреевское не удалось, она не заснет. Только навредила: выдала Ангару. Случайно забрела она могилы утопленников, ей стало жутко и противно. Едва добралась она к Надьке, мылила руки и жалела: теперь они знают, что Андрея нужно искать на том берегу.

Глава 22

Утром Настена не вышла на работу. Не вышла и Надька – ничего плохого в этом не было: завтра выезжали на покос, а последний день, кому надо, как обычно отдавался на сборы. Наконец-то Настена дождалась сенокоса, на который возлагала нынче какие-то особенные спасительные помыслы, хотя и близко не ведала, чем он ей сможет помочь. Настене стало совсем тяжело и гадко на душе. Она винила себя, что врет даже лучшей подруге, которая ее приютила. Она никуда не могла себя деть, ею овладело «мстительное отчаяние». Болела голова, внутри давила тяжесть. Одна Надя ее поддерживала. Настена осознала, что запуталась окончательно. Перед обедом, пробравшись заулком, пожаловал Михеич и вызвал опять Настену в ограду. Он торопился и заговорил сразу, глядя в упор на Настену без капли тепла и жалости и точно отрубая слова: – Слушай, дева. Если он здесь, пускай скорей уходит или ишо че, покуль не словили. Мужики, кажись, чего-то задумали. Туту них Иннокентий Иванович комиссарит. Нестор седни в Карду поехал. Неспроста это… Настена молчала. Повернувшись уже уходить, Михеич добавил все тем же сухим, каленым голосом: – Проклял бы я тебя, дева, что не дала мне с им свидеться, да на твою голову и так достанет хулы. А грех этот на тебе, никуды тебе от его не деться. – И выбилась все-таки горькая горечь, признал Михеич: – И он тоже гусь: с отцом испугался поговорить. А-а, ну вас… И, махнув рукой, он полез обратно через заплот, смешно, уродливо задирая хромую ногу. Ей было стыдно и муторно, но ночью она решилась ехать к Андрею. Только посреди реки она услышала, что собрался народ на берегу: за ней была погоня. Она гребла, смутившись непривычными и непосильными, праздными мыслями, удивляясь, что душа тщится отвечать им. На душе от чего-то было тоже празднично и грустно, как от протяжной старинной песни, когда слушаешь и теряешься, чьи это голоса – тех, кто живет сейчас, или кто жил сто, двести лет назад. Смолкает хор, вступает второй… И подтягивает третий… Нет, сладко жить; страшно жить; стыдно жить. И вдруг посреди этих мыслей ее застигли другие, совсем не песенные голоса. Она удивленно обернулась и увидела на берегу фигуры людей. – Вон она, вон! – кричал Нестор. По воде хорошо слышно было и что говорили и кто говорил. Нестор матюкнулся ляпким, хлестким, словом, и Настена догадалась, что слово это послано ей. – Помела, поперед хотела проскочить. Не выйдет, голуба, не выйдет. Догоним. – Вторую лодку сталкивай, – это уже голос Иннокентия Ивановича. Скорей – чего телишься! – Доста-а-нем! С испугу Настена кинулась было грести во весь дух, но тут же опустила весла. Куда? Зачем? Она и без того отплыла достаточно, дальше грести ни к чему. Она хотела было грести и оторваться от них, но вдруг поняла, что плыть некуда: тяжелое отчаяние и усталость давили на нее. Она перегнулась через борт и утопилась. Последнее, что она услышала, был крик Максима: «Не смей». Только на четвертый день прибило Настену к берегу недалеко от Карды. Ее тело похоронили на кладбище среди своих: отстояли бабы. Свекор лежал при смерти, так что и поминать было некому, кроме баб, которым «жалко было Настену».